Ирина Аронова

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 Кровать

— Когда ты приедешь? Мне негде её держать, понимаешь? Не выходит «на попа», заваливается. Какой балкон? Она в дверь не пролезет, элементарно! Да неразборная она. Наверно, разбиралась раньше, когда новая была... Если б! Не войдёт она в чулан. В гараж — войдёт, ещё как. И будешь всякий раз меня вспоминать. Короче, в ближайшие дни не заберёшь — выкину на помойку. Подберёт кто-нибудь.

 

Сколько же лет она у нас… Родители купили в комиссионке, когда меня ещё не было на свете. Мама рассказывала, как они с отцом её везли — поперёк телеги, через весь город. С двух сторон придерживали, чтоб не съехала. Телега грохотала по мостовой, прохожие оглядывались. Снег сыпал на голый полосатый матрас. А они везли своё будущее ложе, молодые и счастливые.

Когда я появился на свет, к кровати подставили стул, положили на него подушечку, и так я спал, пока не купили кроватку — с сеткой, чтобы я не свалился. Я орал, просился к родителям. Они брали меня к себе, клали посредине, а когда я засыпал, осторожно переносили обратно. Большая кровать казалась мне огромным ковчегом. Я ползал по ней, кувыркался, подскакивал на пружинах и хохотал от избытка чувств.

Я обожал отца! Когда он был дома, а это случалось очень редко, не отходил от него ни на шаг. Он сам меня купал. Напускал в ванну горячую воду, садился, брал меня на руки, тщательно намыливал. Я не плакал, даже если мыло попадало мне в глаза. Он смывал мыльную пену своими ловкими руками, передавал маме, она забирала меня, заворачивала в простыню, вытирала, усаживала на большую кровать и поила тёплым молоком.

У меня был коклюш, я заходился в кашле, но не хотел пить горькое лекарство, капризничал. Отец собирался в командировку.

— Ты должен принимать лекарство, чтобы к моему приезду быть совсем здоровым!

Я выздоровел. Но отец из командировки не вернулся. Мама долго не говорила мне, что папа умер. Она брала меня к себе в постель, обнимала и плакала. А я всё ждал его и ждал...

 

— Да, кровати этой лет сто, а то и больше! Но качество какое! Чистый дуб. Это тебе не фанера какая-то! Живое, полированное дерево. Если с эстетической точки, то кровать, как кровать, без прибамбасов. Смотрится хорошо. Разные спинки, одна выше другой. Боковины внутри с уступами, на них держится матрас. Спинки себе стоят и стоят, хоть что. А вот матрас... За всю свою жизнь эксплуатировался — будь здоров! Ты что, её не помнишь? Спокон веку в спальне стоит. И в коммуналке была, и здесь лет уж двадцать пять. Когда родители её брали, продавщица сказала: «На этой кровати ещё Эдингеры спали!». Дом Эдингеров знаешь? Ну, где в подвале наши крутые тусуются, «У Чебурашки». Как только люди живут в этом доме? Круглые сутки попса орёт. Когда-то, до революции, он Эдингерам принадлежал. А после сделали коммуналки. Так якобы эта кровать оттуда. Краевед Ефименков там живёт. Он книжку написал, по ней школьники сочинения пишут. За одно это квартиру надо давать. А он всё в коммуналке. Может, и к лучшему: одинокий, если что случится — люди рядом… Всё, мой аппарат уже искры пускает. Жду. С машиной!

 

На этой кровати спал мой дедушка... Он появился в моей жизни неожиданно и ненадолго. Бабушка привезла его с далёкого Севера, как она мне, маленькому, объясняла: 
«... где ездят на оленях и собаках, одеваются в меховые шубы и едят ягоду морошку». Дед понравился мне сходу. Я полез его обнимать, но меня оттолкнули и сказали, что дедушка устал с дороги, ему нужно выспаться и отдохнуть. Смутно помню его лицо: лысый, улыбающийся, а глаза печальные. Дед был тяжело болен: бледный, в полосатой пижаме, он постоянно сидел на кровати, прислонившись к самодельному коврику с вышитыми ромашками, спустив худые босые ноги на тряпичный половичок. Он любил покачиваться на пружинном матрасе, поглаживать деревянную спинку, ощупывать тёплое стёганое одеяло. Улыбался, поднимал большой палец и произносил:

— Кровать — не нары! — После инсульта ему было трудно говорить, и он старался коротко излагать свои мысли.

И ещё помню: дед берёт меня на руки и рисует карандашом яблоко. Я прошу грушу, но он не слышит и продолжает рисовать яблоки. Они получаются у него кривобокие и жалкие. Дед берёт тетрадку, ручку с пером, макает его в чернильницу и пытается что-то писать. Зачёркивает, снова пишет и опять зачёркивает. Я пытаюсь схватить ручку, но он не даёт, боится, что перепачкаюсь.

— Чернила! — говорит он.

Через много лет я случайно нашёл старую тетрадь в косую линейку. Это были беспомощные попытки каких-то воспоминаний, неразборчивые, нескладные. «Прод-
отряд», «агитпроп», «наркомзем»... Так я их и не расшифровал.

Бабушка рассказывала, как однажды её вызвали в одно очень серьёзное учреждение. Она страшно испугалась, и мама пошла вместе с ней. Там им выдали бумажку, над которой они долго плакали. Я её прочитал, будучи уже взрослым, она у нас сохранилась до сих пор: «3а отсутствием состава преступления приговор отменяется».

— Правда есть! — сказал тогда дед.

Потом к деду приходила строгая дама в мужской шапке. Не снимая пальто – она всегда куда-то спешила – давала деду читать протоколы собраний. Дед читал, соглашался, подписывал и, шаркая домашними туфлями, держась за стены, провожал женщину до дверей.

Однажды, когда нас не было дома, он упал возле своей кровати. Самостоятельно подняться не смог и ждал. Сидел на полу и улыбался, как будто извиняясь неизвестно за что. Больше его одного дома не оставляли.

По вечерам я просился к деду на кровать. Мы лежали и смотрели телевизор «Рекорд». Кровать была большая, дедушка спал на ней один. Бабушка ушла на диван, теперь-то я знаю, почему…

Летом меня отправили на дачу с детским садом. Когда привезли назад домой, дедушки уже не было. Он умер после третьего инсульта. Помню, как я плакал, что больше никогда его не увижу...

Бабушка часто говорила: «Умру, будете на моей кровати спать!» Мама спала на диване, а я на раскладушке. До окончания института. Как раскладушка ночью скрипела! Стоило повернуться  с одного бока на другой — такой скрип стоял, такой скрежет… Сначала все просыпались, потом привыкли. Комната одна: кровать, диван, стол, три стула, шкаф. Встал, барахло своё — на бабушкину кровать, раскладушку за шкаф...

Между прочим, спать мне было совсем не плохо. Как в койке на корабле. Качает, как во время шторма, и волна в иллюминатор бьёт. Так и спал между диваном и столом.

— Если бы был жив твой отец, нам давно б квартиру дали, — взды­хая, говорила мама. — Дед персональный пенсионер, отец инвалид войны. Конечно б, дали. А тут некому кулаком по столу. Что — я? Приду на приём и от волнения ничего вразумительного сказать не могу. Ходатайство с работы для них — пустая бумажка.

Однажды мама пришла домой часов в шесть. Голодная, усталая, злая. Взяла на работе отгул и весь день простояла в очереди на приём к начальни­ку.

— Всё! Больше туда никогда не пойду! Хватит унижаться. Терпение моё лопнуло. Знаете, что он сказал? Комната у вас большая, этих метров на троих по норме достаточно. А на общих кухнях живут сотни людей, не вы одни. Квартиру — только в порядке очереди!

Бабушка её успокаивала:

— Нам и здесь неплохо. Хорошая соседка, а что Васька пьёт и де­боширит, так у себя в комнате. К нам не лезет. Когда сидит с друзьями на кухне, без надобности туда не ходи. Посидят и разойдутся. Подумаешь, какой-то кореш мылся в нашей ванне, ты же её всё равно дезинфициру­ешь. Если брезгуешь, мойся под душем.

— А в раскладушке мне спать хорошо, — прибавлял я.

Летом уезжали на дачу. Снимали маленький домик у озера. Всё хозяйкино, только наш холодильник. Мама приезжала по пятницам на выходные, а мы с бабушкой жили до самого сентября. Я, дурак, всё в город норовил. Скучно, видите ли, на даче. Сколько лет с тех пор прошло, простить себе не мо­гу. Как-то приезжал в город лечить зубы. Ночевал дома один. Вот когда оттянулся! Кровать широкая, хоть поперёк ложись, хоть вдоль. Матрас, как батут в цирке, подскакивай до потолка! Мягко, уютно. Повернусь к стене, носом в коврик. Купили на толкучке, когда был жив отец. Трофейный. Гобелен. На нём старая мельница, дере­вья, колодец, озеро. Уткнусь носом и представляю себе мельника, его большую семью. Русалок...

 

— Что ж ты не приехал? Сломал мне весь день. Дого­варивались же! Каждую минуту бегал вниз, проверял, открыта ли дверь. Потом надоело — заложил кирпичом, привесил бумажку: «Жду слесаря». К вечеру кто-то подписал: «Не дождётесь»… Я уже стеллаж в прихожей раз­грузил, книги посреди комнаты валяются, — чтоб пролезла…  А по мобильнику не мог позвонить? Разряжен… Всё у тебя не как у людей. В общем, послезавтра утром выношу на помойку. Последнее предупреждение.

 

Не любила бабушка украшать своё ложе. Ни красивыми покрывалами, ни кружевными накидками: «Всё равно, нет-нет да прилягу днём отдохнуть». Под вечер ляжет и смотрит телевизор. Очень любила фигурное катание. «Болела» по-серьёзному: Белоусова! Протопопов! ритбергер, тодес… Сама когда-то каталась, в молодости. Какие-то фигуры выделывала. В ко­роткой юбочке, беретик, рыжая лиса с искусственной мордой на плече. А вокруг кавалеры.

— …Иди ко мне, приляг. Будем вместе смотреть.

— Бабушка, мне бы рядом кого-нибудь помоложе!

Один раз приехал из колхоза. Октябрь на дворе, а мы солому стоговали. Автобус за нами почему-то не пришел, целый час голосовали на шоссе. Какой-то грузовичок взял. Явился домой — зуб на зуб не попадает. Покормили меня как следует, даже выпить дали, у мамы всегда «эн зе». А ба­бушка меня, здорового дядьку, положила на свою кровать, накрыла пледом. Лежим, слушаем Никитиных... И вдруг матрас затрещал и провалился. Бабушка сначала испугалась, не сломал ли я себе что-нибудь. Сама-то она на его ребре застряла возле стенки, хохочет, встать не может. Прибежала мама из кухни. Всё обошлось, слава Богу.

Квартиру получили, наконец, когда я после института первый год работал. Радости было! Всё не верилось. Мать первое время всё на кухне сидела. Придёт с работы и в кухню. Приготовит, накормит, а сама сидит за маленьким столиком и чаи распивает. Радуется, что никто чужой в кухню не войдёт. А бабушка скучала. В карты не с кем поиграть.

Переехали мы быстро. На заводе дали машину. Мои друзья и мамины по­други помогли перебраться. Проблемы были с кроватью. В коммуналке потолки под три метра. А тут... Пришлось дверь снимать с петель. Втащили всё же. С тех пор в спальне стоит. Повесили ковёр: красная роза посредине, вокруг орнамент. Родственники из Витебска по дешёв­ке продали. Потом мы его заменили: соседкин сын служил в Германии, понавёз всяких. А витебский на пол положили. Старенький, с мельницей, давно лежит в коробке у батареи, в несколько раз сложенный. Такое ко­шачье ложе. Когда мы переезжали, первым в квартиру впустили кота: говорят, хорошая примета. А он испугался и спрятался в чулан. Ночью вышел на разведку: ушастый силуэт на фоне окна, освещенного луной. Унюхал хо­лодильник, успокоился. В своём логове спать не стал. Прыгнул на бабуш­кину кровать и сразу уснул. Теперь на кровати дрыхнет уже другая кошка: преемственность.

Новоселье совпало с Новым годом. Сели мы втроём за стол. Я — только с дежурства в ДНД, устал. Подняли рюмки, выпили. Бабушка – условно, мы с матерью – по полной. За новую квартиру, за Новый год! Потом я сел за свой расстроенный инструмент, стал играть. Сначала ретруху, потом «Синий троллейбус», много ещё чего... Не заметил, как уснул, положив голову на клавиши...

Нет нашей бабушки. Уже четырнадцать лет. Жизнь у неё была — не приведи Господь кому-нибудь такую. Только бла­годаря своему характеру дожила до девяноста со светлым разумом. Бабушка была «декабристкой». Поехала за дедом в ссылку, чтобы разделить его несчастную участь. Мало кто в то время поступал, как она. Изнеженная, с маленькими ручками, серебряным маникюром… А там пурга, северное сияние и матрас из соломы в дырявой избёнке с замороженными окнами. Наивная была: когда
помер «вождь всех народов», плакала, уткнувшись в соломенную подушку. Не верила деду: «Зря не сажают. А тебя — по ошибке». Он, бедный, расстраивался, чуть не плакал. А когда случился у него инсульт, привезла домой. Сактировали, как ненужную, старую вещь.

…Отмечали бабушкины девяносто. Она уже неважно себя чувствовала, но гостей приняла, как всегда, радушно. Пришла наша бывшая соседка Степановна, мой друг Андрей, новая соседка с дочерью. Бабушка принимала гостей в красивом платье. Да и сама она даже в этом преклонном возрасте была красивая: статная, на лице ни морщинки, с пушистыми седыми волосами. Когда-то, во время войны, на неё польский генерал глаз положил… Гости её поздравляли, она читала стихи: «Все мы смешные актёры в театре Господа Бога...» Я бацал на клавишах её любимое: «Что это сердце сильно так бьётся...» Потом она извинилась перед всеми и ушла в спальню. Через месяц она умерла. Повернулась к нам лицом, глубоко вздохнула и сказала:

—        Теперь всё. Будешь на моей кровати...

Бабушку похоронили рядом с дедом. На кровати какое-то время никто не спал. Стояла она, сиротинушка, аккуратно покрытая льняным покрывальцем, с истёртыми спинками, продавленным матрасом, всё равно как похудевшая...

У мамы, наконец, появилась отдельная комната. Она могла закрыть дверь и заниматься своими делами. Ей никто не мешал. Но особых дел у неё не было. Дверь не за-
крывалась, даже когда я злоупотреблял телевизором или до поздней ночи играл на своём музыкальном инструменте. Мама меня не останавливала.

 

 

Мир становился для неё всё уже. Сначала он ограничивался городом, в котором жила, потом улицей. Теперь — ближайшим магазином. Каждый прожитый день был организован по давно заведённому порядку: завтрак, готовка обеда, поход по магазинам. Ожидание сына, подгонка времени телевизором. От новостей до новостей. От одной викторины до другой. От одного ток-шоу до следующего. Обед, мытьё посуды. Короткая радость общения. Опять ящик и далее — ужин. Часто в одиночестве... Редкие посещения подруг. Дворовые посиделки в хорошую погоду. Да что говорить, у всех пенсионеров одно и то же.

После трудного дня — заслуженный отдых. Кровать принимала в объятия её уставшее тело. Последнее время не читалось. Слушала из соседней комнаты телевизор, фортепьянные пассажи… Когда всё затихало, она закрывала глаза и предавалась воспоминани­ям.

Кладбище среди терриконов. Мутный воздух ранней весны. Блестящий металличе-
ский обелиск, капли то ли от дождя, то ли от тающих снежинок. Железная звезда,  жестяные ромашки на венке. Бухающий заводской оркестр. Страшный, ни с чем не сравнимый монотонный звук: смёрзшиеся комья земли падают на крышку гроба. У могилы много людей. Все чужие. Чужой город, чужой завод — похороны командировочного. Приехала по телеграмме. «Какая молоденькая!..» — сказал кто-то за её спиной. Домой везла его чемодан. Бритва, ча­сы, учебник английского — всё, что осталось от мужа. А люди в поезде везли мимозы — жёлтые маленькие шарики, первые весенние цветы...

Как она не хотела отпускать его в эту командировку! Будто предчувствовала. Всю войну прошёл, рядовым, на самой передовой, а тут... Сказали, тромб какой-то оторвался в раненой ноге.

Фотографию с Доски Почёта отдали ей. Портрет был удачный, неказённый — повесила в комнате, над диваном. Бритву и часы вместе с самодельной алюминиевой ложкой и старой логарифмической линейкой положила в коробку, где он хранил свои фронтовые награды.

Потом были работа, ежедневная нудная борьба за существование. И сын, сын, сын… После ремонта перебирала старые дневники. Три толстые тетради. События, всё больше у сына. Впечатления о прочитанном. Заметки об учениках. Теперь они выросли, многие до сих пор узнают на улице. Может быть, в этом и есть смысл жизни? Всхлипы обожания...  О ком? Так и не вспомнила.

Впрочем, нет — вспомнила.

Кипарисы, как кошачьи хвосты. Грушевая роща. Голубое море, жёлтый пляж. Курортный роман: дама, но без собачки, и очкарик-интеллигент. Оба по профсоюзным путёвкам. Смелые разговоры, «возьмёмся за руки,
друзья, чтоб не пропасть по одиночке...»
Роман перешёл в эпистолярный и затянулся.

Как-то он заехал – по дороге на АЭС, где работал его друг-однокурсник. Сын был в командировке, мать – у знакомой на даче. Гуляли по городу, ходили в Собор, глядели на обмелевший Днепр. Дома пили крымскую мадеру. На атомную так и не поехал: «В другой раз». Когда пришла пора возвращаться в Моск­ву, загрустил. Она успокаивала: «Царь Соломон сказал, что всё прохо­дит». Уехал.
А утром, когда стелила кровать, увидела на спинке свежие царапинки. Мелкими буковками: «НЕ ВСЁ проходит». Когда успел?..

Прошло, всё прошло. И больше ничего такого не было. Только царапины оста­лись.

Пружина из продавленного матраса жмёт на ребро. А оно и так болит. И позво­ночник. Сын хочет купить ей новую. Зачем? Столько лет простояла, постоит ещё, немного осталось.

Забыла на ночь измерить давление. И лекарство забыла выпить. Надо ид­ти в кухню, открывать скрипучий шкафчик. Сына разбудит, а ему рано на работу. Ладно, обойдётся…

 

— Ты накрой её какой-нибудь попонкой или старым ковром. Экзотическое будет ложе. С лёгким запахом бензина, дополнительный шарм. Эх, нашёл я, кого учить... Чего доброго, и сам как-нибудь в твой гараж попрошусь. В мою хрущобу со смежными комнатами, да ещё мать всегда дома, — желающих мало. Да нет, мама-то у меня либерал, всё понимает. У самой ни­какой личной жизни не было с тридцати лет... Ну, у меня-то были всё же случаи... Ляльку помнишь? В драмкружок ещё ходила в Дом учителя. Хорошо у неё получалось, кстати. И чего пошла в энерго? Ладно я, дурак, по семейной традиции...

 

Жили мы тогда ещё в коммуналке. Мои были на даче. Мы с Лялькой, на цыпочках, чтоб соседка не подумала чего плохого, пробирались в нашу комнату. Я приносил из кухни чайник, хлеб, и мы тихо ужи­нали. Потом готовились к экзаменам. Перед последним экзаменом Ляль­ка, после долгих уговоров, осталась у меня ночевать. Билеты были лёгкие, история КПСС – это тебе не начерталка, мы их быстро прошли… С Лялькой было так хорошо! Я забыл обо всём на свете! Наша кровать раскачивалась, как лодка, спинки тряслись, пружины тихо ск­рипели. Ночь пролетела в одно мгновенье! Экзамен мы, конечно, сдали. Осенью Лялька благополучно вышла замуж за курсанта. Я немного пострадал, поскучал, но начались всякие трудные предметы и воспоминания постепенно стёрлись.

На четвёртом сдавали научный коммунизм. Доцент поддавал изрядно, вот и приготовили ему подарок: бутылку коньяка, столичной и шампанское для антуража. Красиво упаковали и понесли на консультацию. А он не взял. Отказался напрочь. Завязать, должно быть, пробовал в очередной раз. Что делать? Коньяк и водку пили в скверике «с горла» всей группой, по очереди. Шампанское понесли с Сашкой ко мне, прих­ватив двух девчонок. Мои, естественно, были на даче. Открыли, пробка в потолок! Сашка на пианино музицировал, потом мы с ним в четыре руки. Было весело. Сашка со своей дамой ушёл, а мы со Светкой остались. Включили проигрыватель. Танцевали, танцевали, я устал. С утра голодный. Ну, развезло. Пластинка кончилась, а мы между кроватью и диваном продолжали двигаться. Она выделывала какие-то фигуры, вро­де умирающего лебедя. Я её поцеловал и мы присели на кровать. А матрас возьми да провались! Всякий раз в самый неподходящий момент! Я свалился внутрь, а Светка напоролась ногой на гвоздь. Сволочь, торчал сбоку из рамы — это я когда-то прибил оторва­вшуюся изнутри планку, он и вылез остриём наружу. Йод, бинты еле нашёл, перевязал рану, как сумел. Было поздно, я уже в осадок выпадал. Кое-как уговорил Свет­ку заночевать. Постелил ей на диване, сам — пока что на пол да и отрубился. Проснулся, начал вспоминать... Где Светка? След простыл. На столе, среди ваты и бинтов, записка: «Спасибо за медпомощь». Рассмотрел я этот чёртов гвоздь. Как только раньше никто не поранился! Привёл в порядок кровать, всё остальное, пошёл на занятия... Светка вышла замуж за Сашку. Сашка подался в армию, и они уеха­ли в Монголию.

 

Мы познакомились в троллейбусе, когда я, еле живой, ехал из командировки домой. Прислонился к окну. Задремал. Вдруг кто-то бесцеремонно толкнул ме­ня в бок. От неожиданности я вздрогнул. На сидение плюхнулась дама с большой сумкой.

— Простите, пожалуйста!

— Прощаю, — буркнул я.

Троллейбус продолжал свой путь. Я опять закрыл глаза.

— Между прочим, мы с вами ехали в одном поезде и даже в одном вагоне.                                                                       

Я посмотрел на даму. Она мне понравилась. Несколько полноватая, румя­ная, с весёлыми глазами.

— Я вас там не видел.

— Не скажете, где мне выходить, чтобы попасть в гостиницу?

— Скажу. Мне выходить там же.

Было темно, фонари освещали улицу, и мелкий дождь по-осеннему моросил промозгло и скучно. Я провёл её к гостинице, немного подождал и вошёл в вестибюль. Не знаю, для чего. Не ошибся. Дама сидела на диване. В гостинице не бы­ло свободных номеров. Я пригласил даму к себе домой. Пошла не раздумывая. Мой вид всегда внушал доверие даже едва знакомым людям. По-моему, мама обрадовалась. И не только моему приезду. У неё в глазах появилась едва заметная мне надежда. Она захлопотала, поставила на стол всё самое вкусное, что было в нашем доме. Уступила Марианне, так звали даму, свою комнату. Я вытащил из чулана забытую раскладушку. Дама не успела улечься на мамину кровать, как я услышал ровное дыха­ние. Устала, весь день в поезде. Рано утром она неслышно встала, умы­лась и убежала куда-то.

— Мне она понравилась! — Мама подала мне завтрак. — Я бы с удо­вольствием её покормила. Что ж ты ей не предложил?

— Я не слышал, как она уходила. — Это была неправда.

Она вернулась поздно вечером. Была в музее, потом в библиотеке. Приеха­ла за материалами для диссертации «Путь из варяг в греки». Её инте­ресовали наши знаменитые Курганы. 3накомилась с мате-
риалами.

Раскладушка не понадобилась. Всю ночь мы проговорили. Она уютно уст­роилась на кровати, я рядом в кресле. Торшер на полу создавал не­обычайную обстановку тепла и уюта. Такого спокойствия души я не ощу­щал никогда. О чём мы говорили, я не помню. Я ей что-то рассказывал, используя всё своё красноречие, а она читала стихи, очень хорошие стихи! К утру, неожиданно для себя, я сделал ей предложение! Первый раз в сво­ей жизни! Совершенно незнакомой женщине! Она не удивилась. Приняла как должное.

—        Я подумаю. Тем более, что буду приезжать ещё.

Весь день она решала свои дела, а вечером я её проводил.

В следующий раз она приехала на целую неделю. Я повторил своё предложение. Ответила:

— У меня через месяц защита.

Я ждал. Через месяц она позвонила: «Прости, поздно менять судьбу. Оставим всё, как есть».

Недавно узнал, что она преподаёт в университете, вышла замуж. Что у неё взрослая дочь.

 

Время бежит, крутится, как колесо: осень, зима, весна, лето... И опять то же самое. Застой, перестройка, реформы, стабилизация. А моя хрущоба стоит и долго ещё будет стоять. С ободранными панелями, качающимися пери­лами, открытыми настежь подъездными дверьми. Только жильцы меняются. Переезжают. Кто в новое жильё, кто за кордон, кто в столицу (что то же самое), кто в мир иной. Остаются лишь старухи да гнилая интеллигенция: я – инженеришка, медик-бессребреник, поэт-песенник да компо­зитор. Хотя и тот, кажется, женится и переезжает к жене...

Однажды увидел копошащихся на крыше мужиков. Оказалось, чинят, наконец, крышу. Воодушевился да и сделал в квартире ремонт. Ну, не «евро», конечно, но сделал же, своими руками!

— Приезжай, посмотришь на мой ремонт. Опытным взглядом окинешь и дашь оценку. Или тебя ничем теперь не удивишь в твоём элитном доме? А я тут в промежутках между работами побегал по мебельным. Присмотрел новое ложе для матери. Коричневая полу­торка плюс тумбочка. Стиль! Но понимаешь, в чём дело: нет в ней прелести. Ну, той, что в старой. Когда — тени предков, всякие интимные их секреты да и наши тоже… Нет, всё равно, надо со старой расставаться. У матери остеохондроз, ей нужна строго горизонтальная поверхность. Так что забирай, а то новую некуда ставить. В твоём гараже постоит ещё старушка. Подложишь старые покрышки для амортизации. Сто лет ещё простоит!

 

Не забрал мой друг кровать, жена запретила: «Или я, или койка в гараже». И стали мы готовиться к выносу. Сняли с кровати все покровы, вытащили её в большую комнату, поставили посредине. Об­шар-
панную, ободранную, голую. Попробовали вытащить — не пролезает в прихожую. Сняли матрас. Ос­тов не разбирается, хоть плачь: проржавели, спеклись что ли все сочленения! Поставили на попа. Скрипит, стонет, в дверь не пролезает. Поднажали как следует — развалился на части. На внутренней стороне одной доски мы увидели медную пластинку с полустёртой надписью «Мебельныя мастерския бр. Эдингеръ». И дата: 1904. Это ж надо! Ровно сто лет! А из матраса, из-под отодравшейся в углу обивки тор­чит краешек серой бумажки. Я аккуратно потянул его и извлёк небольшой смятый лист. Это была отпечатанная на машинке прокламация. Какие-то строчки ещё можно было ра­зобрать: «…довольно горя и муки... за нашим горбом вольготно чиновники... должен на­род... о водворении на Руси правового порядка... на улицы... низкой заработной... Да здравствует... или умереть в борьбе...» Я тут же представил себе, как колотят в дверь, рабочий хвата­ет листовку, ищет, куда бы её спрятать, и, не придумав ничего другого... Сколько десятилетий прошло, а лозунги всё те же! Хотел сохранить её как музейную редкость, да как-то раздумал, бро­сил в помойное ведро.

Мы выволокли исторические останки на улицу — увеличили кучу ру­хляди возле помойки. Мама сидела в кресле и молча глядела в пустой угол...

К вечеру деревяшки растащили, а матрас так и остался лежать среди мусора и жухлых коричневых лопухов. Соседи, чьи окна на помойку, ближе к ночи слышали оттуда смех, громкие вздохи и стоны. Звуки повторялись почти каждую ночь, пока не испортилась погода и рыхлый снег не покрыл красно-белое полосатое ложе.

Когда весной снег растаял, матраса под ним уже не было.

 Лето–осень, 2004. Смоленск