Вадим Баевский

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Николай Иванович и  Евгения Антоновна

В ночь с 12 на 13 марта 2004 г. умерла Евгения Антоновна Рыленкова – вдова нашего замечательного поэта Николая Ивановича Рыленкова. Она дос­тойно несла непростой груз обязанностей жены, а потом вдовы поэта. Одна­жды я сказал ей об этом.

– Ох, нелегкий это груз, – ответила она.

Величественная, строгая, всегда подтянутая и в старости красивая, она выделялась в любом обществе и оказывала на окружавших облагораживающее влияние. Есть женщины в русских селеньях С спокойною важностью лиц, С красивою силой в движеньях, С походкой, со взглядом цариц, – Их разве слепой не заметит, А зрячий о них говорит: «Пройдет – словно солнцем осветит! Посмотрит – рублем подарит!»

Такой она и была – немногословная, сдержанная в жестах, со строгим взглядом. Зато в тех нечастых случаях, когда она улыбалась, ее улыбка озаряла всю комнату и отражалась в лицах всех присутствовавших.

После смерти Николая Ивановича она заботилась об издании его произведений. Далеко не всегда встречала понимание. Она стала добиваться включения его стихотворений и поэм в самую авторитетную серию – в «Библиотеку поэта» издательства «Советский писатель». Однажды в ответ она услышала от высокопоставленного чинуши, облеченного в ученые степени и звания:

– Вы нам мешаете работать. Мы так заняты.

С ее мужем так разговаривать он не смел.

Но Евгения Антоновна настояла на своем.

Однако далеко не сразу.

Попросила меня принять на себя подготовку этой книги и помогала разбирать почерк Николая Ивановича в его черновых рукописях, ориентироваться в порядке создания разных редакций стихотворений, в датах их написания, в скрытом смысле некоторых мест текстов, требовавших комментария. Я поражался тому, как она знает большое творческое хозяйство своего мужа. Да, она была истинным другом, опорой мужа на протяжении их нелегкой жизни. С середины 50-х гг., когда после смерти Сталина это стало безопасно,  она по поручению мужа вела дневник. К великому сожалению, этот дневник погиб при пожаре дачи. Когда пришла корректура из «Библиотеки поэта», она прочитала ее после меня всю – 40 печатных листов.

И вот в начале 1982 г. том объемом в 768 страниц увидел свет.

Я всегда говорил и писал, что Рыленков – поэт недооцененный. Выход однотомника в «Библиотеке поэта» заставил некоторых серьезных исследователей и любителей литературы изменить свое отношение к его творчеству. Они сами признавались мне в этом.

Академик Д. С. Лихачев, когда я подарил ему этот том, рассказал мне, что однажды в Москве жил с Н. И. в гостинице в одном номере.

– Он показался мне человеком одиноким и печальным, – сказал Лихачев.

Во время подготовки этого собрания стихотворений всплыли произведения, которые по тем или иным причинам – иногда по цензурным, иногда по самым интимным – Николай Иванович не напечатал. Мы с Евгенией Антоновной подготовили и осуществили две совместные публикации – в журнале «Звезда» и в газете «Литературная Россия».

Позже я подал в «Библиотеку поэта» заявку на составление полного собрания стихотворений и поэм Пастернака. Признаюсь, мне бы не пришла такая дерзость в голову; настоятельно посоветовали сделать это мои старшие ленинградские друзья – замечательные историки литературы Б. Я. Бухштаб и С. А. Рейсер. Они сочли, что я готов к такой работе. 27 февраля 1984 г. (согласно записи  в моем дневнике), приехав в Ленинград,  я позвонил в редакцию «Библиотеки поэта».

– Ваш Рыленков считается у нас эталонным, – сказал мне в длинном разговоре Ю. А. Андреев, руководивший тогда серией «Библиотека поэта». – Спасибо вам. Спасибо вам. Мы в высшей степени заинтересованы в вашем участии. Я внимательно ознакомился с вашей заявкой на Пастернака. Ваш скорбный труд не пропадет.

И не пропал. И оказался скорбным.

Об источникахtc "Об источниках"

Здесь необходимо сказать об источниках, на которые опирается этот мой очерк. Наши отношения с Николаем Ивановичем дружбой я не назову. Наши взгляды на жизнь и литературу не были настолько близки, хотя дважды мы сотрудничали в делах литератур­ных и за полгода до смерти он подарил мне свою книгу «Дорога уходит за околицу» с надписью: «В. Баевскому, дружески». А вот с Евгенией Антонов­ной и я, и моя жена были по-настоящему дружны, Евгения Антоновна дарила нас знаками своей дружбы и любила говорить о ней. Однажды смоленское радио заказало мне передачу ко дню рождения Н. И. 26 января 1993 г. я сделал в своем дневнике такую запись. «Позвонил Евг. Ант. Рыленковой. Хотелось порадовать ее известием о готовящейся передаче и посоветоваться. Обрадовалась.

– Я знаю, что все, что вы скажете, будет сказано со вкусом и тактом. Делайте, как считаете нужным».

Н. И. умер за 35 лет до нее от рака легких, а она – в 95 лет, до конца со­хранив полное сознание и память. Последний разговор наш недели за три до ее кончины был о Мандельштаме, можете себе представить? И завела его она. При этом она не лежала, а уютно сидела в кресле против живописного портрета Бунина, висевшего на стене, в небольшой комнате, которая при жизни Н. И. была его кабинетом.  Здесь все поддерживалось в таком виде, какой был у комнаты при  ее хозяине. Только книг становилось все больше и больше, так что они, казалось, просто распирают стены.

Я пересмотрел мой дневник. В нем имеется 57 записей, посвященных Н. И. и Е. А. После смерти Н. И. я написал о нем воспоминания. В журнале «Звезда» в 1981 г. я их напечатал с большими сокращениями: о многом гово­рить было просто нельзя. После смерти Е. А. в «Смоленской газете» я опуб­ликовал некролог.  Моим близким другом был Адриан Владимирович Маке­донов – замечательный литературный критик, историк литературы ХХ в., доктор геолого-минералогических наук, начинавший свой жизненный путь в Смоленске в те же приблизительно годы, что и Рыленков, и Твардовский (ближайшим другом и защитником которого Македонов был). У нас с ним, бывало, заходил разговор о Н. И. и Е. А. Случалось, его молчание оказывалось красноречивее слов: только постепенно я узнал, что хотя многое их сближало – Рыленкова и Македонова, одного из создателей смоленской поэтической школы и ее теоретика, – многое их и разделяло.

После смерти Н. И. два раза в год, 15 февраля и 23 июня, в дни его рождения и смерти, Е. А. собирала у себя его и своих друзей. Участвовали в застолье ее дочки, внуки и внучка. Н. И. словно бы оживал в воспоминаниях, разговорах о нем, в его стихах, которые непременно кто-нибудь читал.

 Я не намерен предлагать здесь историко-литературную статью о Н. И.: не­сколько таких статей я в разное время написал, двое моих учеников защитили диссерта­ции о творчестве Н. И. – о его лирике и поэмах. Мне намного легче заниматься творчеством поэтов, которых я знал в жизни – Пастернака, Рыленкова, Самойлова. Но здесь я попробую рассказать именно о том, как в жизни постепенно раскрылись передо мной эти два замечатель­ных человека – Н. И. и Е. А. Написать этот очерк я решил на кладбище во время похорон Е. А.

 

Тропинка на Парнас

Поэт Рыленков вошел в мою жизнь в 1958 г. Моей дочке было пять лет. Я приобщал ее к русской литературе. Покупал и читал ей детские книжки; замечательные детские книжки присылали ей мои друзья; однако главное внимание в ее литературном воспитании я уделял все-таки стихам и рассказам, специально не писавшимся для детей, но составляющим вечный золотой за­пас русской литературы. Я думаю, что истинная литература в очень большой своей части доступна и полезна детям. А уж какое она им дарит чувство род­ного языка, разнообразие переживаний, мыслей, знаний!

Я сначала один, потом с женой и дочкой одиннадцать лет жил в Дон­бассе в шахтерском поселке. Пейзажу придавали резкое своеобразие огромные терриконы. Уголь рубили и ре­прессированные, и просто неудачники, и расконвоированные уголовники. Национальный состав их был самый пестрый. Труд их был нечеловече­ски тяжел: в штреках и забоях то и дело происходили завалы породы и угля, обвалы кровли, взрывы метана и несвоевременные взрывы динамитных шашек, предназначенных для размельчения породы и угля. Уголь выдавали круглый год сутки напролет без выходных. Обессиленные люди не соблюдали правил безопасности. Штреки и забои укрепляли плохо. По шоссе – транспортной артерии поселка – то и дело с воем проносились специально оснащенные крытые брезентом мрачные тяжелые грузовые машины спасателей. Прохожие со скорбными лицами долго смотрели им вслед. 

– У нас второй фронт, – говорили шахтеры.

В таких условиях держаться можно было, как на фронте, только с помощью водки.

Пестрый состав шахтеров, невообразимо тяжелый труд в условиях смертельной опасности и водка порождали своеобразную речь, в которой при смеси русского и украинского языков с примесью татарских слов и словосочетаний и блатного жаргона решительно преобладали и даже господствовали отборные матерные слова, выражения и целые тирады. Еще учась говорить, дети усваивали их дома и от старших приятелей и воспроизводили самым естественным образом. На та­ком языке они общались между собой и с воспитательницами в яслях, а потом в детском саду, и воспитательницы ничего не могли с ними поделать. Только в школе все менялось, и никто со стороны не знает, чего это стоило педагогам, в первую очередь учитель­ницам начальных классов.

Мы с женой не могли себе представить, что в такой языковой среде, в атмосфере сквернословия будет расти и воспитываться наша дочь. Уходя на работу, мы запирали ее дома одну.

– Я стерегу дом, как собака, – говорила она. Зато когда мы возвращались домой, то старались как только могли возместить ей часы одиночества. Жена занималась с нею музыкой и иностранными языками, я читал ей вслух. Каждый день понемногу, а по субботам – целый вечер. То были вечера счастья. Их цепь не пре­рвалась, и когда мы переехали в Смоленск, а дочка подросла,  не прервалась до тех пор, пока она не окончила школу и не уехала учиться в Ленинград. Обычно к нам присоединялась моя жена, не­редко – кто-нибудь из подруг или друзей дочери, детей наших друзей. И если моя дочь теперь успешно перево­дит с иностранных языков на русский и прозу и стихи, то это потому, что, совсем маленькой, учась говорить, она не просто училась говорить, а вбирала в свое сознание, в свою душу, запоми­нала наизусть целыми массивами луч­шие из лучших образцы русской речи – ее лексику, конструкции, ритмы.  

В 1958 г. я купил дочери только что изданный замеча­тельный сборник стихотворений XIX–XX вв. «Родные поэты». И во всей довольно плотной книге для меня выделилось стихотворение Н. И. К некоторому моему удивлению и моей радости, оно тут же стало любимым стихотворением моей дочери. Скоро она уже с упоением читала наизусть:

 

Все в тающей дымке –

Холмы, перелески…

Здесь краски не ярки

И звуки не резки.

 

Здесь медленны реки,

Туманны озера,

И все ускользает

От беглого взора.

 

Здесь мало увидеть,

Здесь надо всмотреться,

Чтоб ясной любовью

Наполнилось сердце.

 

Здесь мало услышать,

Здесь вслушаться нужно,

Чтоб в душу созвучья

Нахлынули дружно.

 

Чтоб вдруг отразили

Бездонные воды

Всю прелесть застенчивой

Русской природы.

 

В пятом классе моя дочь писала сочинение по картине Левитана «Золотая осень». Пришла домой переполненная впечатлениями, подробно рассказала, как все было, и говорит:

– А под конец я вставила мои любимые строчки из Рыленкова: «Здесь мало увидеть, здесь надо всмотреться...» – и до конца стихотворения.

Когда я в сущности случайно попал в Смоленск, он был для меня прежде всего городом Рыленкова. Оказалось, что Н. И.  ру­ководит Смоленским отделением Союза писателей. Но тогда, осенью 1962 г., до нашего знакомства было далеко. Шли послед-
ние годы оттепели, или  культпросвета, как позже стали говорить остряки, – просвета между двумя культами, десятилетия между громогласным разоблачением Хрущевым культа личности Сталина и падением Хрущева с последующим частичным возвращением государства к порокам сталинской системы. Не следует думать, что оттепель была безоблачным временем: в 1956 г. было раздавлено танками, потоплено в крови венгерское восстание; в 1958–60-м на глазах всего мира расправились с Пастернаком,
до смерти затравили великого поэта. Такова была эта оттепель, таков был этот просвет. И все-таки...

В ноябре 1962 г. в «Новом мире» Твардовского увидела свет повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Москву сотрясали Дни по­эзии, и провинция была не чужда новым веяниям. Вскоре после переезда в Смоленск я пришел на большой по смоленским масштабам поэтический ве­чер. Вел его Н. И. В зале Дома профсоюзов собралось человек полтора­ста, не меньше. Вечер как вечер. Но одно сильное впечатление я из него вы­нес. К тому времени я уже был знаком с двумя-тремя смоленскими литерато­рами, в зале случайно оказался в кресле перед ними и был поражен тем, с ка­кой неприкрытой неприязнью, временами ненавистью, говорили, точнее, ши­пели они за моей спиной о председателе вечера. Позже, когда мы с Н. И. по­знакомились, однажды я ему сказал, что отдал в смоленскую газету статью о его стихах, а там ее все не печатают и не печатают, все откладывают.

– Напрасно вы удивляетесь, –  с горечью произнес он. 

Я понял, что открытую или едва завуалированную враждебность лю­дей, которых он ввел в литературу, он ощущал, порою болезненно. Он не знал афоризма: «Нет ни одного хорошего дела, которое осталось бы безнаказанным».

Наше знакомство началось в 1966 году. В Смоленском педагогиче­ском институте ректор поручил мне руководство литературной творческой студией. В прошлом у нее была хорошая традиция, однако теперь студия прозя­бала. Я оживил ее работу, ко мне пришли одаренные студенты и старшие школьники. Поэтическое десятилетие, связанное с культпросветом, постепенно шло к концу, но это были его звонкие  отголоски. Я широко публиковал моих авторов в институтской многотиражке, их охотно печатали в смоленских областных газетах, однако я был уверен, что они заслуживают большей известности. Я обратился в московское издательство «Молодая гвардия» с предложением выпустить сборник их стихов.

Мне обрадовались. Выяснилось, что подобные предложения поступали в издательство и из других городов. В издательстве работали молодые инициативные люди. В тот же мой приезд было решено опубликовать сборник стихов молодых авторов — участников литературных объединений нескольких городов, причем каждый цикл должен был представлять маститый поэт. Тут уж я обратился к Н.И. с просьбой представить в намечавшемся сборнике смоленскую поэтическую молодежь. Мне показалось, что он обрадовался.

 Я принес ему около четырех десятков стихотворений четырнадцати авторов. Уже через два дня состоялся разговор. Все это было так неожиданно, так непривычно! Так быстро, так заинтересованно. На всех стадиях – ни малейшей проволочки.

– Все талантливы, — сказал (и впоследствии написал) Н.И. — Давайте дадим их всех, но не все стихотворения. Отберем как можно тщательнее, чтобы в общем сборнике не выглядеть хуже других.

Эта мысль пришлась мне по душе. Еще больше обрадовала высокая оценка, ко-
торую дал моим молодым друзьям Н. И. Иногда это казалось мне чудом, иногда я начинал опасаться аберрации вкуса: кто ни придет ко мне в студию, тот и несет хорошие стихи. Такое уж поэтическое было время! О нем тогда же сказал Евтушенко:

 

Стихи читает чуть не вся Россия,

И чуть не пол-России пишет их.

 

Пересмотрев самым придирчивым образом стихотворения, отобран­ные раньше, я позвонил Н. И. Оказалось, что наши мнения совпали в 3/4 случаев. После этого мы тут же договорились об остальных. Насколько я помню, я и не пытался спорить. Я питал огромное доверие к ли­тературному вкусу и опыту Н. И. и понимал, что сам я не могу быть вполне объективным ценителем творчества моих воспитанников. Я ими увлекался. Я их всех любил. Впоследствии, когда уже после смерти Н. И. «Тро­пинка на Парнас» вышла в свет, я убедился в его предусмотрительности: все стихотворения смолян оказались своеобразными и добротными, превосходно выглядели на общем фоне.

Понравились мне отзыв Н. И. и его отбор стихотворе­ний и в другом отношении. Большая часть моих авторов писала отнюдь не в традициях симметричного напевного стиха Исаковского и самого Н. И. и говорного стиха Твардовского. В гораздо большей степени они следовали другим поэтам — по-видимому, так вела их логика собственного мировосприятия — и создавали стихотворения с усложненным ритмом, ино­гда предельно экспрессивные, или же, наоборот, строили свои стихотворения на драматическом шепоте и бормотанье. Полюсами притяжения для них служили Ахматова и Вознесенский.

 

Ого-го! Руки, ноги,

Уши красные, скривлен рот.

Босиком, нагишом

                                   скоморохи

После чарки смешили  народ.

Глаз — не глаз, а широкая

                                                     яма.

Зубы — пьяный шальной

                                               частокол.

(Эльвира Кутепова)

 

Я в общем-то не считаю себя слабой,

Но знать обязательно нужно  мне,

Что я иду туда, куда надо:

К своей единственной трудной звезде.

(Раиса   Ипатова)

 

О экзотика ринга!

В освещенном квадрате

Взлеты джебов и свингов,

Пота соль на канатах.

О экзотика ринга!

Поединок двух воль.

За пропущенным свингом

Яркой вспышкою боль.

Там, в трехструнье

                              канатов,

Мир для избранных, смелых,

Проявление жизни

На пределе пределов.

И совсем не в обиду

Откровенность перчаток.

Ринг неистово сладок,

Как неистово краток.

                     (Владимир Яковлев)

 

Льется дождь нетронуто.

 На душе светло.

 Медленными струнами

 Даль заволокло.

(Леонид Андреев)

 

И я опасался, что Н. И. все эти стихо-
творения отвергнет, а скорее уповал на некоторые другие, написанные более в духе смоленской поэтической школы, ранних стихов самого Н. И.:

 

Ни горы, ни даже пригорка —

Гладь равнинная широка.

Поднялася в полроста зорька

Из-за дальнего большака.

Гул машин беспокойный, страстный

Слился с пением глухарей...

(Лариса Маллер)

 

Н. И. удивил меня и вызвал мое восхищение. Оказалось, что он обладает предельной широтой взгляда (часто не свойственной крупным поэтам, крайне субъективным в оценке стихов) и предложил взять в сборник в первую очередь произведения менее традиционные и более самобытные, специально подчеркнув это обстоятельство в своем напутственном слове: «Людям старшего поколения всегда, во все времена ка-
залось, что они, исполняя свой долг, проторили все дороги для идущей вслед за ними молодежи. Потом им неминуемо приходилось убеждаться, что молодежь упрямо сворачивает с торных дорог на целину, что она предпочитает прокладывать свои дороги... Вот и я, читая стихи еще совсем юных своих земляков-смолян, даже и не пытаюсь подходить к ним с мерками нашей так называемой „смоленской школы“. Им тесно в рамках только местных традиций. Им открыты достижения не только русской, а и всей многонациональной советской поэзии, да и поэзии мировой».

На рубеже 20-х и 30-х годов, когда Н. И. только входил в литературу и был студентом Смоленского педагогического института, свою роль в его судьбе сыграл здешний литературно-творческий кружок. Быть может, юношеские воспоминания вызвали особо бережное и внимательное отношение Н. И. к стихам начинавших авторов.

Сегодня, видя одновременно то, ставшее уже далеким, и наше время, я убеждаюсь, что мы с Н. И. не ошиблись. Э. Кутепова, веселая золотоволосая красавица, неожиданно умерла в тридцать лет, оставив мужа-вдовца и двух детей-сирот, унеся с собой тайну своего поэтического дара. Некоторые из авторов стали филологами, таким образом реализовав свое служение русскому слову. Так, Л. Маллер защитила превосходную диссертацию о семантических ореолах стиха Некрасова. Несколько человек посвятили поэзии всю свою жизнь. Наиболее уверенно из моих учеников, поддержанных Н. И., – участников «Тро­пинки на Парнас» вошла в литературу Р. Ипатова. Покажу достигнутый ею уровень, приведя мое любимое стихотворение. Уже не помню: потому ли оно посвящено мне, что так мне понравилось, или с посвящением так я его и узнал. Но помню, пожалел, что Н. И. не дожил до этого стихотворения.

 

В. С. Баевскому

Пусть пыль постепенно покроет

Стихов моих странную грусть,

Я знаю: на свете есть трое

Запомнивших все наизусть.

 

Не станут разжевывать кашей,

Что в строчке и что за строкой,

А просто возьмут и расскажут

Все то, что когда-то рукой

 

Написано было моею.

И станут стихи мои в ряд.

Сначала кого-то согреют,

А после меня воскресят.

 

 Из губернских очерков

 В советское время меня несколько раз подмывало писать о нравах смоленских власть имущих деятелей и их прихлебателей. В качестве недося­гаемых образцов мне виделись главы «Былого и дум», посвященные жизни Герцена в ссылке в Вятке и во Владимире-на-Клязьме, и «Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина. К моему великому огорчению, необходимых способностей – в первую очередь, весьма редкого сочетания дара бытописа­тельства и сатириче­ского направ­ления мысли – у меня не оказалось. Мои опыты в таком роде я ни разу и не пытался опубликовать. Предлагаемая заметка – первый случай. Скорее всего, он останется единственным.

В середине 60-х культпросвет кончился. Это сейчас нам все ясно видно: культ личности – культпросвет – застой – перестройка... В повседневной жизни все было значительно сложнее и менее очевидно. Да, в 1964 г. Хрущева отстранили от власти; но был еще во главе «Нового мира» Твардов-
ский; и был Солжени­цын. И по одному этому резкого поворота на 180° сразу не произошло, как сталинистам этого ни хотелось. И у нас в Смоленске несколько актов сопротивления наступавшей политической реакции состоялось.

8 апреля 1968 г. был устроен вечер, посвященный пятидесятилетию комсомола. На нем с чтением стихов выступали молодые поэты, говорили о литературе молодые литературные критики. Они условились читать стихотворения искренние, свободолюбивые, человечные, без юбилейной риторики и политических штампов; таким же честным был разговор о литературе. Вечер имел большой успех у слушателей и вы-
звал негодование властей. С каждым из  поэтов и критиков расправились, причем власть проявила изобретательность: способов расправы было столько же, сколько виновников. Навлекла на себя гнев и Раиса Ипатова.

 Свободолюбие молодых литераторов потому особенно напугало власть, что в это самое время на борьбу за свободу поднялся народ Чехословакии. Бушевала пражская весна.  Советское руководство применило испытанное средство: в Чехословакию были введены танки. В Смоленске выходила ком­сомольская газета «Смена». 24 августа первую полосу занимало сообщение Телеграфного агентства Советского Союза. «Советский Союз и другие союз­ные страны удовлетворили просьбу партийных и государственных деятелей Чехословацкой Социалистической Республики, – говорилось там, – об оказании братскому чехо­словацкому народу неотложной помощи, включая помощь вооруженными силами. Во исполнение этого решения воинские части союзных социалисти­ческих стран  21 августа вступили в Чехословакию – во все области и города, включая Прагу и Брати-
славу». Так начиналось сообщение ТАСС. Кроме него, здесь были и другие столь же лицемерные материалы об оккупации Че­хословакии.  

А всю четвертую полосу «Смены» занимал материал, свидетельствовав­ший  о решимости смоленских властей у себя вольнодумие искоренить самым решительным образом. Всю четвертую полосу занимала статья Николая Полякова «Миссия поэта. Заметки о стихах Раисы Ипатовой». Написанная безграмотно в самом прямом смысле этого слова и претенциозно, статья уличала Ипатову в отсутствии ясного мировоззрения и других подобных грехах, носивших по тем временам политический оттенок. Вот несколько образцов стиля: О каком сожалеется расписании? Автор не спешит обнаружить широту своего мировоззренческого кругозора. Из прочитанного далее перспектива, к сожалению, не брезжит. В конце было брошено обвинение смоленской писательской организации: оказывается, это она повинна в ошибках Ипатовой и других молодых авторов.

Я написал пространную статью в защиту Ипатовой и отнес ее редактору газеты. Было почти невероятно появление в газете другой точки зрения на стихи Ипатовой, но с чего-то надо было начинать. Редактор пообещал напечатать; может быть, он и хотел бы напечатать, но не он один такие решения принимал. Дней через десять я понял, что ничего не будет, и позвонил Н. И.

Оказалось, что он возмущен не меньше, чем я. Когда мы встретились, он поведал мне  целую историю. Я с Поляковым знаком не был, а он... Он помог Полякову сделать книгу стихов. Несмотря на то, что книга все равно осталась довольно серой, настоял на ее публикации. Публикация книги была в ту пору необходимым и часто достаточным условием приема в Союз писателей СССР. И Поляков был принят. Как только стал членом ССП, он заказал себе в типо-
графии блокнот большого формата с отрывными листами; вверху каждого листа было напечатано: «Николай Поляков, поэт». После этого он начал на этих листах писать доносы на Н. И. и рассылать во все возможные инстанции, включая самые опасные. Свои доносы, обычно с идеологическими обвинениями, он нумеровал и требовал, чтобы ему на них отвечали, а при ответах ссылались на номер его доноса.  Это тянулось довольно долго. Хотя трудно было себе представить, что нападки Полякова принесут Н. И. ощутимый вред, травмировали они его и Е. А. немало, можно себе представить. Наконец на деятельность Полякова было обращено внимание, но не такое, как Поляков хотел. Был тогда фельетонист Семен Нариньяни. Его сатирические материалы публиковались в центральных московских газетах, авторитет его в глазах и властей, и читателей всей страны был огромен. И вот он напечатал обличительный фельетон о бурной деятельности Полякова, а в конце прибавил, что просит рассматривать свой фельетон как ответ на самый послед-
ний донос Полякова.

И доносы прекратились. Но тут подоспела пражская весна, расправа с Ипатовой, и Поляков снова оказался при деле. К тому же представилась возмож­ность опять лягнуть Н. И. как руководителя Смоленского отделения ССП, возложив вину за идеологические ошибки молодых поэтов на него.

Н. И. состоял в редколлегии московского еженедельника «Литератур­ная Россия». Он передал мою статью, которую отказался напечатать редактор «Смены», туда, и 10 января уже следующего, 1969 г. она увидела свет. На этом эпизод вроде бы был завершен. Субординация в то время соблюдалась неукоснительно, и смоленская га-
зета возражать московской не смела. Ипатовой  наше с Н. И. заступничество принесло большое удовлетворение. Но реально если и помогло, то мало: три с половиной года после этого власти не пропускали в печать ни строчки, написанной ею.

 

Смотр поэтов

Однажды (в моем дневнике сохранилась дата — 7 декабря 1968 года) у нас с Н. И. завязался разговор, довольно типичный для любителей поэзии. Точнее всего этот типичный разговор назвать «смотр поэтов». Я заметил, что знатоки и любители поэзии, в том числе и сами поэты, как ни странно это на первый взгляд, весьма склонны к каталогизации и классификации.

Началось с того, что Н. И. несколько даже воинственно, словно бы предполагая отпор, заявил, что считает Ахматову одним из самых больших поэтов XX века. В конце 60-х гг. высокое место Ахматовой в поэзии приходилось еще отстаивать. Над нею тяготело проклятие постановления «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» мало кому теперь известного комитета и доклада всеми, кроме историков, наглухо забытого теперь Жданова. И Твардовский, и Н. И. в 60-е гг. сказали свое веское слово в защиту поэтического и гражданского имени Ахматовой – великого поэта. Творчество Н. И. 50–60-х гг. – и лирика, и поэмы – носит на себе несомненные следы влияния поэзии Ахматовой.

Я, разумеется, возражать не стал, а
сказал:

—  В XX веке входит в первую пятерку.

—  Входит в первую  пятерку, — повторил Н. И. — Она куда сильнее Гумилева. Правда, Гумилев   не успел развиться, — раздумывая  вслух, добавил он. — В «Огненном столпе» он только достиг подлинной зрелости... Вот переводчик он был замечательный.

«Огненный столп» – последняя прижизненная книга Гумилева; она вышла в свет в дни его гибели. Имя его было вообще одиозным, так что Н. И. проявил здесь некоторое даже вольнодумство. И тут же прочитал мне четверостишие из «Снежницы», посвященное Ахматовой, с существенным отступлением от печатного текста; на его большом, заваленном рукописями и книгами столе почти посреди крохотного, обставленного стеллажами кабинета, с краю лежал только что полученный сигнальный экземпляр его новой книги стихов:

 

И лесть, и клевета —

                        Какие это крохи

В сравненье с бременем

                        Святого ремесла

 Для той, что на ветру

                        Трагической эпохи

Честь наших русских муз

                        Так высоко несла.

 

Так прочитал поэт. В «Снежнице» по требованию цензуры пришлось заменить трагической и напечатать под грозами. Называть ХХ век – сто лет мировых войн и гражданской войны, массовых эмиграций и репрессий, голода и политических кампаний, направленных на уничтожение культуры, – называть такое время трагическим было запрещено. Грозовым было можно. Как только идеологические надсмотрщики над нами ни издевались! Когда я готовил стихотворения Н. И. в «Библиотеке поэта», восстановить авторскую волю тоже не удалось.

Прочитав стихотворение, Н. И. сказал:

—  Надо помнить о суде истории. Он налагает чувство ответственно­сти. Если лет пятнадцать  назад мы чего-то еще не понимали, то теперь так, как раньше, жить и писать нельзя. Мы получили незабываемые  и слишком тяжелые уроки.

Пятнадцать лет  назад – для 1968 года это 1953 год – год смерти Сталина. При этом тиране, в атмосфере кровавого террора, его раболепного прославления  прошла большая часть жизни Н. И. Переосмысление этих тридцати лет истории требовало от таких вдумчивых людей, как Н. И., тяжелой душевной работы. В 1962 г. он опубликовал в московской газете «Литература и жизнь» стихотворение, которое привлекло внимание. «Литература и жизнь» (остряки называли ее Лижи!) была официозным изданием, и публикация в ней такого стихотворением была симптомом.

 

Зачем я стану притворяться,

Что ясно все в душе моей,

Что не пришлось мне отрекаться

От оклеветанных друзей.

Пришлось! Сказать всю правду нужно,

Как правда та ни тяжела.

Мы знали дни, когда и дружба

Под подозрением была.

…………………………………

 

Н. И. сохранил открытку замечательно талантливого, благород­ного украинского поэта Максима Рыльского, полученную сразу после публи­кации этого стихотворения: «Родной Николай Иванович! <…> Разрешите крепко пожать Вам руку за стихи, напечатанные  15/VI в „Литературе и жизни“». Да, они были симптомом, они стали событием.

В следующем году Н. И. пишет стихо-
творение, развивающее тот же ряд мыслей. Вот его начало:

 

За все, за все с нас спросит

                                       время строгое,

Ему не скажешь,

                        стоя в стороне,

Что с чистым сердцем

                                   выходил в дорогу я,

А заблуждался –

                    по чужой вине.

......................................................................

 

И еще несколько стихотворений, написанных во второй половине 50-х – в 60-е гг., посвящены раздумьям о грузе ошибок, о грузе совести, грузе вины. Это была покаянная лирика. За два года до смерти, в июле или августе 1967 г., Н. И. подвел ей некоторый итог в коротком стихотворении. И не пробовал его опубликовать. После его смерти, и не сразу, мы с Е. А. дважды пытались его напечатать – и то не удалось. Лишь через двадцать лет после его создания, в августе 1987 г., когда начиналось совсем другое время, я сумел опубликовать его сначала в Смоленске, в «Рабочем пути».

 

Нам, кто безвестен иль прославлен,

Брал века грозный перевал,

Кого рукой железной Сталин

На подвиги благословлял, –

 

И пережить пришлось так много,

И передумать в краткий срок,

Что суд потомков самый строгий

Мы примем. Был бы впрок урок.

 

Всего, что было переговорено, тогда я не записал, а теперь уж, конечно, не помню или помню нетвердо, боюсь ошибиться. В дневнике записано следующее.

Продолжая «смотр поэтов», я упомянул Владимира Соловьева и Фе­дора Сологуба. Н. И. с уважением отозвался об их творчестве, заметил, что вполне отдает им должное, но добавил, что они ему чужды.

Очень непринужденно и, я бы сказал, красиво подвел Н. И. итог нашего «смотра поэтов». И снова, как на протяжении всего разго­вора, было видно, что его мысли о поэтах — это преломление раздумий и о своей работе в поэзии, и о своей жизни.

—  У нас часто  бросаются  словами «великий»,  «выдающийся»,  «ге­ниальный». Боже мой! Да Россия так богата настоящими  поэтами! В России, где Баратынский и Фет долго были, да и сейчас как-то в   тени, где Тютчев  — всего  лишь  «второстепенный  поэт» (Н. И., конечно же, имел в виду зна­менитую статью Некрасова в «Современнике» 1849 года «Русские второ­сте-
пенные поэты»), в России быть не «великим», не «выдающимся», а просто быть поэтом — большое счастье и большая ответственность.

Н. И. вообще вел разговор довольно
эмоционально, хотя и сдержанно. А тут он загорелся, дал выход, как мне показалось, заветным мыслям и позволил себе проявление пафоса.

Чуть раньше, в ноябре 1968 г., произошла еще одна запомнившаяся мне встреча, которую можно квалифицировать как смотр еще одного поэта, — на праздновании тургеневского юбилея у нас в институте. Сперва Н. И. выступил со «Словом о Тургеневе» (по его собст­венному свидетельству, он повторил то, что незадолго перед нашим вечером говорил на тургеневских торжествах в Москве), затем я прочитал небольшой доклад, в котором, в частности, с уважением говорил о поэзии Тургенева как об источнике многих мотивов и образов его прозаического творчества и вы­делил «Перед воеводой молча он стоит...» и «Утро туманное, утро седое...». После этого Н. И. подошел ко мне. Не помню его замечаний дословно, но суть их сводилась к тому, что Турге­нева-поэта я сильно перехвалил. Я коротко возразил и думал, что на этом об­мен мнениями окончится: обстановка вечера, начинавшийся концерт вроде бы не располагали к спору. Однако я ошибся. Ничего важнее поэзии для Н. И. не было. Он стал мне темпераментно возражать и убеждать меня, что  «Утро туманное...» и «Перед воеводой...» — лишь относительные удачи, что  по сравнению с повестями, романами, стихотворениями в прозе стихи Турге­нева откровенно слабы. Эта требовательная, бескомпромиссная любовь Н. И. к поэзии показалась мне в тот миг и кажется теперь не­обыкновенно трогательной; это была любовь к поэзии, согретая чувством ответственности за нее.

 

У истоков

В архиве Смоленского государственного педагогического университета в деле Н. И. сохранился «Опросный лист для вновь поступающих в высшие учебные заведения в 1930 году». Попросту говоря, анкета. Привлекают внимание некоторые ответы. «Профессия и специальность» – «Земледелие». «Сколько лет, месяцев, в качестве кого, где и в каком производстве или учреждении работал и работает» – «С 1920 года по 1923 год включительно жил в батраках. В настоящее время работаю председателем с/совета». «Состоит ли членом ВЛКСМ?» – «Да. № 32515 с 1927 г.». «Общественный стаж» – «В комсомоле с 1927 года. Председателем
с/совета с сентября месяца 1929 года». «На какие средства живет подавший заявление, получаемый им оклад по службе или работе и т. п.» – «Земледелие и работа председателем с/совета, ставка 28 рублей». В деле лежит также заявление Н. И., на котором красными чернилами написано: «Зачислить литер.-лингвистич. Бедняк-колхозник».

Так он стал студентом. В Смоленске интенсивно пошло становление его как поэта. Как раз в это время в Смоленске начал выходить общественно-литературный журнал «Наступление». Уже в первом его номере опубликовано большое стихотворение молодого поэта. Его материалы появляются из номера в номер, а с четвертого номера он входит в состав редколлегии. Столь же систематически он печатается в смоленском журнале «Западная область» и в других изданиях. В 1933 г. Н. И. заканчивает институт. Тогда же выходит в свет тиражом в 3000 экземпляров его первая книга «Мои герои» (11 стихотворений, 64 странички карманного формата). В следующем году он становится участником Первого съезда советских писателей и членом Союза писателей со дня его основания.

Е. А. вышла из очень большой и очень бедной крестьянской семьи. Она единственная из пятнадцати детей окончила среднюю школу (в г. Красном). В 1928 г. сдала вступительные экзамены в Смолен-
ский университет и уехала домой. Тогда на все факультеты сдавали экзамены по всем предметам, так что на филологический пришлось сдавать и математику, и естественнонаучные дисциплины. Вызова не получила и решила, что в университет не прошла. Пошла работать куда-то письмоводителем. Чуть ли не через полгода девушка, которая поступала в университет вместе с нею, прислала письмо: почему Е. А. не учится? Оказывается, в университет она принята; просто по какому-то недоразумению не получила извещения. Она приехала в Смоленск снова и успешно включилась в занятия. Жила впроголодь. Стипендии были трех категорий: довольно большие для рабочих, поменьше для детей рабочих и совсем маленькие – для крестьян. Такую она и получала. Тяжело заболела, прервала занятия, но через год сумела восстановиться.

В последнюю нашу встречу Е. А. по какой-то ассоциации вспомнила, что Н. И. пришлось выслушать от недоброжелателей немало нареканий на то, что он женится на ней. Он был комсомольцем, и однажды по этому делу его вызвали даже в партком института (университет к тому времени стал педагогическим институтом; теперь у нас педагогический университет). Его стали упрекать, зачем он женится на некомсомолке да еще с польскими корнями. Да еще... Один негодяй, который грубо приставал к Е. А. и получил отпор, стал писать доносы в партком и сообщать, что Е. А. в действительности не крестьянка, а бывшая дворянка и даже графиня.

– Если надо женщину, мы тебе найдем, какую следует, – пообещали ему в парткоме. Однако Н.И. от помощи отказался. И 31 октября 1931 г. они с Е.А. стали мужем и женой.

По окончании педагогического института Е.А. преподавала в школе для взрослых, в школе связи, работала на ликвидации безграмотности. Во время войны в Чистополе она одно время была воспитательницей в детском доме. Рассказала мне однажды, как пришел к ним Пастернак. Разыскивал чью-то дочь или чьего-то сына по просьбе родителей. Пришел худой, изнеможенный. Сотрудницы хотели его покормить, но он решительно уклонился. Летом он ходил в берете. Был галантен, целовал дамам руки, почерневшие от работы и от мороза.

 

 

Их война

Говорить о людях их возраста, да еще смолянах, и не сказать о войне невозможно. Смоленск в первые часы войны принял на себя удары фашистской авиации. Н. И. под немецкими бомбами из горевшего Смоленска ушел на фронт.

 

Немцем выжженные селенья…

Тени виселиц на снегу…

Нынче день твоего рожденья –

Как поздравить тебя смогу?

 

Так начинается стихотворение «День твоего рождения», написанное 1 января 1942 г. Первый стих я восстанавливаю согласно авторской воле, отраженной в рукописи. До сих пор он печатался с цензурным искажением. День рождения Е. А. был 31 декабря, и поздравляли ее всегда с рождением и Новым годом одновременно.

У Е. А. была своя война, по-своему не менее страшная, чем у ее мужа. Брошенная властью на произвол судьбы, она с двумя маленькими дочерьми пробиралась на восток в потоке беженцев, но была настигнута немцами и оказалась в зоне боев. Единственной ее мыслью было: сберечь своих девочек. И она совершила свой подвиг. Второй раз дала им жизнь. Н. И. рассказал обо всем этом в посвященной ей поэме «Апрель». Он вспоминает прошлое: Легкой поступью, с томиком Блока Ты вошла в мою жизнь навсегда. Говорит, как мучился: Может быть, где-нибудь под Вязьмой Потеряла она детей. Может быть, где-нибудь под Гжатском Пулей вражеской сражена... И подробно описывает счастье встречи, когда свою семью на только что освобожденной от немцев земле неожиданно обрел вновь.

Военная лирика Н. И. своеобразна. Ее нельзя сравнить с обжигающей силой симоновского «Жди меня», которое стало голосом фронта, обращенным к самым близким женщинам. С «Василием Теркиным» – народным эпосом. С «Сороковыми» Давида Самойлова, стих которого Сороковые, роковые был повторен бессчетное количество раз, стал эмблемой Великой Отечественной. Н. И. понимал, что его удел – затрагивать самые интимные чувства своих читателей, обращаться к ним приглушенно. Ничто плакатное ему никогда не удавалось, его удел – задушевная беседа. В сочетании с кровавой военной темой задушевная беседа... задушевная беседа на грани жизни и смерти – из такого казалось бы противоестественного сочетания извлекал он катарсис. Следующее стихотворение, написанное в разгар войны, в 1943-м, лучше всего представляет и военную лирику поэта, и определяющие особенности всей его лирики вообще.

 

Как полынь, мне хлеб разлуки горек,

Долги ночи, беспокойны сны.

Может быть, стихи мои историк

Не запишет в летопись войны.

 

Может быть, во дни торжеств народных,

Где оркестров полыхает медь,

О привалах, о кострах походных

Будут строки не мои греметь.

 

Но, один оставшись, мой ровесник

Их откроет, словно свой дневник,

Про себя прочтет и скажет – есть в них

Дым войны, что в душу мне проник...

 

Смолкнут хоры, отгремят оркестры,

И в часы раздумья нам опять

Боль, не занесенная в реестры,

Будет жажду сердца утолять.

 

 

Несколько разрозненных эпизодовtc "Несколько разрозненных эпизодов"

 Е. А. была не только моим большим другом. Она была другом моей кафедры. Мои друзья нередко становятся друзьями кафедры. Е. А. помогала моим ученикам, работавшим над диссертациями о творчестве Н. И. По моим настоятельным просьбам написала воспоминания о муже, Твардовском и Исаковском. Там много бесценных подробностей жизни и общения трех поэтов до войны, во время и после войны. И ее собственный, очень самостоятельный взгляд на них. Ее рассказы всегда было необыкновенно интересно слушать.

 

* * *

Я думаю, она оставалась последней, кто говорил Твардовскому Саша и ты. Ее воспоминания опубликованы в трех выпусках ученых записок нашей кафедры «Русская филология». Вот один маленький эпизод. Е. А. рассказывает, как в 1942 г., после воссоединения семьи, перед новой разлукой, во время краткого пребывания в Москве они с мужем обедали в писательской столовой. К ним подошел Твардовский. Поздоровался и заговорил с Н. И.

–          А почему ты не поздоровался с Женей? – спросил Н. И.

–          С кем? С Женей? А где?

И когда понял, что это она сидит здесь за столом, только и сказал:

– О боже, что это с тобой?

«И так долго смотрел на меня, что захотелось плакать, и я с трудом удержала слезы», – пишет дальше Е. А.

 

* * *

А вот штрих из воспоминаний Е. А., который в ее письменный текст не вошел. Это она рассказала мне однажды, когда я гостил у нее на даче на озере Сапшо, в Пржевальском. Может быть, о таких вещах писать и не при­нято, но мне не хочется думать, что вот Е. А. ушла, вслед за нею я уйду, и этот колоритный эпизод уйдет навсегда вместе с нами. Твардовский рассказал им с Н. И., как к нему подбиралась одна предприимчивая дама. Е. А. назвала мне ее. Хотела, чтобы Твардовский разошелся с женой и женился на ней. Е. А. передала мне слова Твардовского: «Но я ей сказал: нет, нас полюбили черненькими, и беленькими мы не бросим».

 

* * *

Когда началась свистопляска вокруг Пастернака после присуждения ему Нобелев-
ской премии, в «Литературной газете» было опубликовано выступление Н. И. с резким осуждением нобелевского лауреата. До конца своих дней он тяжело переживал  этот свой шаг, совершенный в обстановке чудовищной истерии, охватившей страну. В разговорах со мной он никогда этой темы не касался, и я, понятно, тоже. Е. А. и их дочь Ирина Николаевна мне рассказывали, что незадолго до этого в Москве в правлении Союза писателей ему дали экземпляр «Доктора Живаго», так что он его прочитал (и вся семья тоже). Потом ему позвонили из редакции «Литературной газеты» и предложили высказаться. Текст, который он продиктовал, был опубликован 1 ноября. Предварительно в редакции он подвергся правке, усугубившей его обвинительный смысл. Е. А. считала, что выступление Н. И. было вызвано в значительной степени письмом Исаковского. Он тогда отдыхал и лечился в Карловых Варах и прислал оттуда Н. И. письмо, в котором выражал свое возмущение решением Нобелевского комитета и Пастернаком, а Н. И. привык всю жизнь смотреть на Исаковского как на старшего коллегу и учителя. Е. А. привела в своих мемуарах и злополучное письмо Исаковского от 26 октября 1958 г.

 

* * *

Пастернак занимал особое место в поэтическом сознании Н. И.  Он и притягивал Н. И., и вызывал настороженное отношение, как нечто за­претное. В 20–30-е гг., когда Н. И. сформировался как поэт, мимо влия­ния Пастернака пройти было почти невозможно. Критика предостерегала мо­лодых поэтов от пастернакипи и мандельштампа. На Первом всесоюзном съезде писателей в 1934 г. Н. И. слышал большой доклад Н. И. Бухарина «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР». Неожиданно для многих Бухарин в центр внимания поставил поэзию Пастернака, сказав, что это «один из замечательнейших  мастеров стиха в наше время, нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности революционных вещей». И вот четыре года спустя после смерти Пастернака,  через 30 лет после Первого всесоюзного съезда писателей Н. И. пишет стихотворение, которое начинается полемически по отношению к бухаринской оценке: Не для того, чтоб нанизать на нить, Начальный смысл мы ищем в каждом слове. Одновременно он дорабатывает задуманное ранее стихотворение, которое начинается так:

 

Шепнула лишь: «Не выпачкай

Вишневым соком щек».

А сердце стало скрипочкой –

Скорей бери смычок.

 

Оно неожиданно близко перекликается со стихотворениями 1919 г. «Дождь» и «Не трогать» из книги Пастернака «Сестра моя жизнь». Вот, например, начало «Дождя»:

 

Она со мной. Наигрывай,

Лей, смейся, сумрак рви.

 

За год до смерти Н. И. пишет стихотворение «Поэзия земли», опирающееся на стихотворение Пастернака 1922 г. «Поэзия». Вот начало стихотворения Пастернака:

 

Поэзия, я буду клясться

Тобой, и кончу, прохрипев <…>

 

А вот как начинается стихотворение Н. И.:

 

Поэзия, ты вздох и клятва,

Любви неугасимый свет.

 

Эти и ряд других интертекстуальных связей с поэзией Пастернака свидетельствуют о том, что Н. И. внимательно читал Пастернака. 23–25 июля 1966 г. им создана «Надпись на книге Пастер­нака». Эти строки – своеобразный итог раздумий Н. И., часто трудных, над творчеством и судьбой великого современника:

 

Ты не притча

                    и не причуда,

Не прибежище

                      и не профессия,

Ты всегда –

                   ожиданье чуда,

Потому-то ты

                      и поэзия.

 

* * *

Шестидесятилетие Николая Ивановича было отпраздновано в Смо­ленске всего за четыре месяца до его смерти. Ответное слово юбиляра, про­изнесенное после двух с половиной часов поздравлений и приветствий, серь­езных и шутливых, в прозе и в стихах, было кратким и полным достоинства. Смысл его сводился к следующему.

Всю жизнь он боялся наигрыша. Сейчас, выслушав все эти поздравле­ния и похвалы, он старается отнестись к ним трезво. Сколько еще ему будет отпущено времени, он постарается продолжить свой литературный подвиг так добросовестно, как только сможет.

Отчетливо помню слово подвиг. Ничего нескромного в нем не было. Почти одновременно Александр Яшин написал: «Я обречен на под­виг». А значительно раньше спрашивал себя Пушкин: «Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный?..» В таких контекстах слово подвиг воспринимается только как характеристика трудности, опасности писатель­ского дела, а отнюдь не как завышенная самооценка.